?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry Поделиться Next Entry
Анатолий Елисеев. Зарницы памяти. Часть 2
geneura
geneura
Статья из 19-го номера журнала "ХиП" (Художник и писатель в детской книге").
* Часть первая опубликована в ХиП №18.

Заслуженный художник России Анатолий Михайлович Елисеев – один из родоначальников советской «весёлой книги», столь любимой детьми прошлых десятилетий. Он окончил Полиграфический институт в 1953 году, а работать в детской книге начал ещё на студенческой скамье. Больше чем за полвека иллюстрировал немыслимое количество сказок, потешек, прибауток, Пушкина, А. Толстого, Ершова, Шергина, за что имел признательные дипломы отечественных конкурсов. А ещё целое последнее десятилетие 20 века главным художником сочинял Елисеев сказочный облик литературного журнала для маленьких «Жили-были», заказывал картинки самым маститым, талантливым и остроумным. Но, увы, нынешнее безразличие к культуре детства погубило журнал, для него не нашлось средств, как и для замечательного Музея сказки в Серебряническом переулке на Яузе, где Елисеев давал волю своей неуёмной фантазии остроумца. Сейчас ему 83 года, он не перестаёт что-то придумывать, шутить, рисовать и – издаваться. Не так давно вышли «Приключения барона Мюнхгаузена» с его лихими иллюстрациями, «Сказка о молодильных яблоках» А. Толстого. Только что Анатолий Михайлович закончил иллюстрировать сказку в прозе Корнея Чуковского «Собачье царство», разысканную в анналах истории издательством «Оникс». Конечно, очень смешную. Публикацией его воспоминаний мы продолжаем серию размышлений о детстве известных писателей и художников.

В тридцать восьмом году я бесстрашно, за ручку, перешёл Садовое кольцо и вступил в храм науки. Первую ступеньку преодолевал, уже приезжая на трамвае из Старопименовского. Тридцать седьмой, тридцать восьмой – об этих пресловутых годах память сохранила чёрную тарелку, инородное пятно на стене, ранее не замечаемое, а тогда ожившее; взрослые перед ним вдруг замирали, чего-то ждали и, услышав, безмолвно расходились, оставляя нам их взрослые ощущения, тревогу, безысходную тоску, беззащитность…
Иногда в голову вдруг приходит мысль: а как бы сложилась моя жизнь, останься я в Верхних Сыромятниках? По слухам, двое моих, тогда ещё сопливых, корешей, загремели в обиталище за решёткой. Куда денешься – среда, Курский вокзал... Иногда слышишь разговоры о самости, самовыражении, о своём «я». Мне кажется, что это самое «я» – всего-навсего семя, и что из него вырастет зависит от почвы, среды. Вот Маугли, дети, вскормленные животными, наверное, обладают этой самостью, но как она выражена? Девочка, вскормленная собакой и недавно показанная по ящику, умела только прыгать с четырёх конечностей и выть так, что сбегались дворняжки со всей округи. Какими цветами и плодами обросла её самость? И куда бы покатился мой клубочек, коротай я время у вокзала?
Но слава Богу, прискакал он в Старопименовский переулок. Почти в центр, в новый дом. Ни печки, ни дров. Ванна – с кафелем, не только плескаться, но и петь, орать во весь голос – наслаждение неслыханное, на кухне в корыте тоже можно помыться, но петь – никогда. Центр – и есть Москва. Тут и шушукаются девчонки в школе по-другому, и нос задирают не так, а уж пацан с заколкой в волосах не мог бы присниться Курскому вокзалу ни при какой погоде.

***
Профессура ни Кембриджа, ни Оксфорда не удосужилась обеспокоить мудростью высоких знаний моих родителей, и пришлось им, бедняжкам, грызть гранит науки в приходской школе. По окончании оной оба принесли в свои избы по похвальному листу. Мама позже даже преподавала в младших классах этой школы. Живя в Сыромятниках, или в деревне, вряд ли бы они всполошились от сурового вопроса Белинского:
– Любите ли вы театр, как я?
Но поселившись в столице, надо было соответствовать.

И вот, случилось! В полумраке зала самого-самого столичного, лучшего в мире театра несколько часов они жили, страдали, любили, в отчаянии искали истину вместе с Анной Карениной.
Простите, но я не могу не встрять со своими впечатлениями от спектакля старого МХАТа, ушедшего гиганта, полагая, что родители испытали нечто подобное моим переживаниям.
Так вот. После спектакля я шёл медленно, боясь расплескать чашу впечатлений, боясь резких звуков и грубых движений. Избегая встречи со знакомыми, шёл переулками, не выходя на улицу Горького. Всё постороннее, инородное могло замутить, отравить это сладостное чувство. Только что мне, будто лучшему другу, доверили свои горести и сомнения о самом-самом сокровенном, и чтобы это искреннее, сердечно-трепетное просто так профукать с первым встречным в какой-то пустой трепотне? Ни за что!
Это должно донести, не разлив, до дома, и там спрятаться, погрузиться в счастливую дрёму, плотно задернуть занавес от топающего, орущего, грохочущего, хохочущего, оскаленного мира.
После возвращения из театра атмосфера в доме изменилась. Отец поглядывал на мать с каким-то невыраженным вопросом, удивлением, будто видел в ней что-то новое, ещё не знакомое. Мать замкнулась. Избегая встречаться глазами, подолгу смотрела в одну точку. Появились долгие паузы. Спектакль не покидал, не отпускал моих бедных родителей! Что-то чужое, значительное, требующее уважения, почтения вселилось в нашу обыденность. Привычные просьбы, команды:
– Принеси тарелку... Нарежь хлеб... Положи нож на место... – говорились будто только для того, чтобы мы не сунулись туда, вглубь, где за напряжённым молчанием ворочались, бились, просились наружу мысли, чувства, слова. Неуклюжие фразы, не находя нужной формы, исчезали на дне бурлящего котла, рождались новые, и всё это там, за крепко сжатыми губами.
Пауза длилась долго, неделю или больше, и наконец отец не выдержал.
– Ну ты скажи, чего ей не хватало?!!
Мать, вся ещё в паутине тонких, сложнейших чувств и переживаний Анны, не собиралась выныривать в этот мир грубых чувств и мужицкой логики.
Отец, пять раз пройдя комнату из угла в угол, не дождавшись ответа, категорически, в упор нацелил вопрос в самое сердце матери:
– Нет! Ты скажи, скажи!.. Мать, не поворачивая головы, отмахивалась ладошкой: «Что ты понимаешь в любви?.. Какое-то сожаление, даже сострадание к нему, непонятливому, звучало в этом ответе-вопросе. И снова долгое молчание.
Сколько-то лет назад меня, шестилетнего, матери приходилось часто возить по глазным лечебницам. В трамваях мужики подкатывались к ней с комплиментами, и она, тогда молодая, с большими серыми глазами, с гладкой прической, мило улыбнувшись, обрывала их:
– Это мой младший из моих четверых. Ей не верили, восторгались, снова осыпали комплиментами, но выходили из вагона, не оглядываясь.
Должно быть, жадные взгляды мужчин, впечатанные в память, кричали ей о другой жизни, о яркой, полной событий, страстей и приключений, жизни трудно представляемой. А тут Каренина Анна! Её чувства так близки, так трогательны, что кажется, сама живёшь этой жизнью, и сердце стонет не меньше, чем у неё. И вот среди сковородок, кастрюль и прочей бытовухи вдруг что-то полоснёт, обожжёт душу, закружит, унесёт вихрем в пьянящий мир, где пестрят эполеты, звенят шпоры и горит, манит, криком зовёт ослепительное слово «ЛЮБОВЬ».
Один глоток этого сладостного волшебства, и пропади всё пропадом – хоть в прорубь, хоть в геенну огненную, хоть туда, на самую середину!
И вот уже медленнее моются тарелки, не грохаются в мойку вилки-ложки, а кладутся рядками, и бельё, нагло выпирающее пузырями из бака, шипящее пролитым кипятком, встречается равнодушным взглядом, и только руки машинально трут, вытирают, полощут, подметают, убирают, снова моют, вытирают. Год за годом. Всё тише дивный голос Тарасовой, всё тускнее огни рампы, всё больше узлы на морщинистых пальцах... Но вдруг молодо вспыхнут глаза и зазвенят шпоры и вновь защемит сердце.
Нет, товарищ Белинский, я люблю театр не как вы, по-своему, впрочем, как и любой другой зритель.

***
Кто сейчас знает, что такое сундук? Что за зверь такой стоял в комнате, в коридоре, на кухне? Обдирал коленки, зашибал ноги, – ему, конечно, тоже доставалось. Чужой, нелепый был он в новой квартире – там, в Сыромятниках, он жил полной жизнью: его открывали, чтобы просушить всё накопленное за жизнь богатство, мать вынимала платьица, прислоняла к плечикам сестрицы – годится ли? – и с умилением рассказывала, как она в этом платье явилась в приходскую школу, в первый класс, к каким родственникам ездила она в нём. Девочки засовывали все три головки под крышку, тянулись, чтобы ухватить какую-нибудь вещь, получали по рукам. Извлекался бабушкин платок, и следовал рассказ о приключениях бабушки, бабушкиных товарок, истории братьев, племянников, о том, кто кому был свёкор, шурин, зять, кто золовка, а кто свекровь. Нет, это было не просто хранилище шмоток, нет, только открой крышку – из него потекут, побегут воспоминания, глаза матушки затуманятся, мимо тебя устремятся вдаль, в село её молодости, и что-то, чего не расскажешь детям, наполнит душу тихой печалью, и защемит сердце. Не зря на сундуке спали, не для охраны старых простыней и подушек, а чтобы напитаться слезами и радостью семьи, рода, племени. На нашем сундуке спали те самые золовки, невестки и чьи-то племянницы, сваты, кумовья. Тянулись в город незадачливые колхозники, отец хлопотал, куда-то их пристраивал, всех почти что родственников.
Я – второклассник, атеист, не мог равнодушно смотреть на женщину, которая, свесив ноги с сундука, крестилась, что-то нашептывая. Мы уже проходили и знали, что Бога нет, о чём я и сообщил нашей дальней родственнице.
– Как же, милок, нет? Вот он, – она с трудом разогнула заскорузлый палец и указала на солнышко. – А вот твой прадедушка, ты послухай, ведь он какой человек был... Он пришёл в село-то стариком, с солдатчины, лет ему, кажись, сорок было. Вот он твою прабабку-то и сосватал, а где был раньше – кто ж его знает... Он людей лечил заговорами, а если у кого вещь какая пропадёт, или корова куда денется, щас к нему, он и укажет, где искать. Вот он в город уехал однажды, к нему вор залез, не знал, что дом заговоренный. Влезть-то он влез, а выйти не может. Криком кричит, а никак нет ему выходу. Так и орал, пока Фатей не вернулся. Вот в нём какая сила была, а всё от веры, а ты говоришь. Он знал, когда помрёт. Всех собрал – это уже под утро было – говорит, поверните меня к оконцу. Его повернули, тут и солнышко взошло, он перекрестился и помер, царствие ему небесное. Вот, а ты говоришь...
Много позже мне вырвали больной зуб, и врач показал мне этого мучителя. С виду вроде нормальный, но у корня прилепился, висел довольно большой гнойный мешочек. Я принёс его домой показать и говорю: «Ну как можно заговорить вот этот довесок, куда он денется?»
Отец открыл рот и пальцем показал на свой зуб:
– Вот этот зуб заговорил твой дед, я ещё мальчишкой был. Солнышко стало всходить, он на коленях кланялся, шептал, я тоже кланялся... Вот мне уж скоро восемьдесят – не болит.
Вот так впервые, с сундучка, я услышал о моём прадеде Фатее. Царствие ему небесное!
(Продолжение следует)
XiP_4_19_Alimov_Page_16
XiP_4_19_Alimov_Page_17
XiP_4_19_Alimov_Page_18


Все записи воспоминаний Анатолия Елисеева на видео
Комментарии и новые эпизоды в процессе обсуждения и рождения будущей книги "Зарницы памяти". Вторая часть:

Беседуют Юрий и Евгений Курнешовы
Съемка - Евгений Курнешов, 6.06.2013 г.:
Метки: ,


  • 1

Анатолий Елисеев. Зарницы памяти. Часть 2

Пользователь lenatoll сослался на вашу запись в записи «Анатолий Елисеев. Зарницы памяти. Часть 2» в контексте: [...] Оригинал взят у в Анатолий Елисеев. Зарницы памяти. Часть 2 [...]

  • 1